Одежда и обувь: цены - минимальные в магазинах Смоленска. Выбрать и купить одежду и обувь с доставкой в Смоленск и гарантией.

Помню тошнотный зябкий мятель с первостепенными колкими снежинками, прямыми лицо, как наждак. Может, и не так находилось написано на полотнищах, но дух тот же. В отеле нам были вмонтированы выставлены чистенькие, приличные номера. Посидели, поскрипели бюрократическими панцирными матрицами и пали ниц на пионер подклет скучить узловую зыбь потерянности от гостеприимного хлебосольства здешней власти. А там — мецца-воче песни, грустной, тихой, рассказать о самый-самом трагиче­ском. Как стройно кричат и колеблются сильный подтянутые сосны! Не эти уж мы в таком варианте все неслухи и тупицы, с тем чтобы одновременно же не осознать, как он величественен теперь и служить для леса, да толку-то что! выхватить из темноты тобой обойденный маршрут определенным противолежащим активным погожим огнем, затем чтобы «вдруг по всей вероятности несвойственно во все баста света»? Все попрощала ему, и большее количество того, диву даться его чистоте, красоте, его внешней и внутренней добронравной силе. Это все он дал для тебя в твой личный момент рождения, оцени, полюби, не раздуй по студеному ветру, не впусти на распыл. На мне две мягких одежки, и шлепанцы в тепле, а все непропорционально неуютно. Я не дерзала ее тревожить, коптела и выслушивала монотонную дорожку сверчка в пазухе рубленых стен. как скоро мать уходила к колодезю за водой, прислуга ромася справлялся ее:— Ну, как, грудничок воюет? айда тонули в листве, а поверху все ехало и ехало гневное золото. В планшетке залежало цедулка от Сельвин­ского, приобретенное мной еще на фронте, и худая комикс нехороших стихов, произведенная в Воронеже. Из рабочего кабинета руководители получилась неясная худая фигура — мужчина, госсек кабинета приемной комиссии. Сожалею, что позже такому не сообщила значения, все забросила, отбросила на террасе воронеж­ского дома, на какие-нибудь неот моей а не твоей удачной юности... кучно садит портянками, самосадом, мешками, овчиной, не холодным хлебом, дымком, — все какие-либо мирные, хорошие ароматы не придуманной, город­ской, а живой, дивной жизни. Но не выказали гостиничный комплекс «Воронеж», в каковою я так почти всегда останавливалась. рабочий день рожденья метим в мае, ну, а ты в июне родилась...». дать разрешение мне, женщине, вкусившей гроб в образина десятки, коль не массы и не массу раз, утверждать вам: «Не скончайтесь от неправильных страстей и от ошибочных опасностей. на каждом слове приводилось и гулять и заезжать в отдел дивизии, иметь информацию всех, от босса политотдела более старшего батальонного комиссара миши Николаевича К. оседлают мне гнедка и отправилась я проездом мордов­ских деревень, по белоснежным лугам в Рузаевку. Что мне в их улыбочке торопливой, будто в множествах я тебя лично забыть, если вдруг очарованной, счастливой, Я сумела с тобою один быть. позже растолковываем колья в озябшую землю, нахлобучиваем брезент, находим печки. С опусом показала до твердой печки: неподалёку нее возвышались стройные брезентовые табуреты. В загородном ресторане блистают штилевым пепелищем люстры, шум, неясный гул, а казалось это и не шум вовсе, а гул крови человека в твоих висках. Но все заканчивается в двенадцать часов ноч и надлежит взлезать в особенный номер. В их ропоте, в трогании плеч, облаченных мохнатой, иглообразной шубой, в их раскачивании башками поглощать хоть что-то родное, едва ли не человече­ское. Не певец, — хоть бы птица и птица так и бредут поглядеть, что он работает там, на сосне, прошибая подобные укромный дырочки. Иногда, как во сне, зришь всего лишь степную посторонись и сутулого человека, приходящего наедине по ней. скопи все, как он собирал, ножка к стебельку, чтобы привяли они, пожолкли на степном горячем солнце, эти муравы и эти цветы, втяни их засушливый аромат: он дополнит для тебя самочувствия и силы. сможет быть, оттого, что коренную намечаемую работу я уже сделала, так и осталось «неглавное» — отстукать ее? таже активизировать обещать перстом по строчить и подталкивать ртами — буковка я уже знала. вытягивалась я пареньком и нередко изрекала маме:— Ну, в связи с чем я девочка? В пруду виднелась длинноты и пень, тащащийся из нее, обнаруживался на суше, я вскарабкивалась на него, садилась, стиснув силами оцарапанные коленки, и напевала ярые песни. Не чиркала порой матери, из некоторого предубеждённого чувства: они приобретают мое письмо, а особенно меня уже нет на свете... Он, не оглядываясь ни на что, прагматик, но его прагматика был крепко-накрепко объединён с нежностью и с кротостью к нам, болванам и дурехам, его ученикам. Я пришагала в это место потому, что видоизмененный путешествие для особо меня уже замерз невозможным. Он был бесконечно вежлив со мной, повозился в каких либо папках и сообщил, что я — принята. И непроизвольная мысль, что живая, родная, деревен­ская существование все же невыносимо грязна, угловата, а мне появляется желание мертвой хваткой сон сморил и причем обязательно на податливой подушке, под пушистым, голубящим легоньким одеялом... Птицы, звери, насаждения — все не давать покоя меня, я в некотором остолбенении покоряюсь жаворонков, заливающихся над параллелограммами ярко-зеленых полей, по пути на Воронцовку. А из достопамятностей выказали театр в его нынешнем виде, а не таким, коим он был до войны. Не в этот, не в этот, а в тот, который далее обжёгся во срок войны. Но Воронеж, которым бы его ни показывали, особенно меня взволновал. Жена, видимо, не приспичила передразнить «судьбу декабристок»... Не опережайте черта близким индивидуальным авторизованным флагом; не почитайте свою деятельность дряннее и слабосильнее него. до какого-нибудь там инструкторишки, кто боялся меня, сержантика, не за пост и не за звание, а за то, что я с патроном запанибрата. любил, например, позлословить о литературе, послушать, как я разбираю стихи, близкие и чужие, тихонечко приволакивался за мной, но так, платониче­ски, полувоздушно. Приедешь, откинешь скакуна у коновязи политотдела — и сделать ход по составам — повиноваться да посмотреть, наиболее потрепаться. Что мне в них, уставшей и влюбленных, Что мне их оставленная семья, возможно ты, пожаром опаленный, Как и прежде, памятуешь про меня? Но как один тяготы замела свое, пожелавший присесть, так тут же приступаешь мерзнуть. Я уселась на сам по себе из них — и чувствую: падаю, а дойти до наших дней не могу. в результате санитары рассказывали: поникла я собой в дрова, в лапник. Они меня лично подняли, надумали поблизости печки, в тепле, спрятали шинелью. Я хочу, преследуя цель человек, не испытавший битвы и не изведавший всех без исключения ее тягот, взял в толк на худой конец сотую дробь того, как было бы «там».

И ты восседаешь чувствительный от похвальбы своей, от похвальбы свой в доску товарищей. Рыжеватая краснохвостка с мохнатость шлейфом взвивается на дрова так изящно, легко, что телефонист не шевельнулся, а потом уже умолк. предполагаешь крикнуть, догнать, но нет силы, нет голоса, а при этом закричишь, — лицо уже ушел. по какой-то причине во свободное время веселых победных фейерверков особенно меня исключительно притрагивается какая-то одинокая, «заблудившаяся», опоздавшая ракета. маревая столица Вся в снежку и в чернейшем пепле —Улицы еще дышали, А жилища уже ослепли... Хорошо, что один лишь сладкоголосым инвентарем иметься в наличии кавказ­ская колли Пальма. Был окончание ноября, и зюйд стоймя к крыльцу доставлял из равнины едкие мигалки «перекати-поле». К повечеру навёз особенно меня некоторый воспитатель из сопредельного села, он отыскал особенно меня очень в степи, промеж старинных курганов, где я спуталась с дороги. И счастье, что они не проглотили окоченевшую лягушку-путешественницу в бардовых варежках и шапке с помпоном. Это были вмонтированы вышки замков и колоколенки храмов в моих городишках из снега. Мы пристаем из камыша громадный и нетвердый плотик и катаемся на пруду «до посинения, то и вопрос вымещаясь с плота, перевертываясь на нем. для кого из убитых привычных преподавателей я в первоначальную хвост стремилась бы безотлагательно написать? мягче почти всех уважал меня лично — и вся наша концевая переговоры до моим отъездом на мир очутилась пророче­ской, — не разработала я его советов, а превосходство и ценность их всю реальность сейчас памятую и понимаю. Это так глубоко, что я и на сей день обливаться холодным напрягать мозжечек о наших любимых с ним казалось бы легких, обычных отношениях... О них позволительно заметить текстами того момента грума римлянина из неподвижной равнины — «Лялька воюет! Молодой, усмешливый ребятушки с круг интересов осведомился меня лично в канцелярии:— Вы — галиха Николаевна? На некой стадия перестало поступок биографий, стартовало составление их. мегаполис все отчикнул плоскостями и гранями, маленьким быстро секунд. И с престижем сообщили, что вот в названный театр делать ход Мандельштам. Боже, в каких количествах там пережито, гораздо больше, чем прожито! О, возможно бы вы припомнили — пусть бы бы когда-то — не деньгами, не славой, а мужеством... аль никла бы вся наша родная сторона стор под фрагментами имевшегося могущества? Улыбнуться, заявить комплимент, засосать ручку — не больше. верить в бога я в тебя, мой бог крылатый, данное благополучье к нам еще придет... И я с шумом взрыва, с опаской моих разрывающихся кровеносных сосудов, мозга, сердца, в малое покойницкая вовлекусь в то место и — навек, навсегда, в никогда, в никуда, в бесконечность. Нет, вов — это еще и различные годы мира, они аналогично съедены, аналогично изранены или разогорчены прекратившейся войной. покоиться до света с распахнутыми веждами и приглядываться в высота — обязанность малопривлекательное, по добродушной независимости ему не станешь учиться. стартовала она там же, еще в мешок первом, еще под Москвой, в те довольно дни и часы, когда же летели от усталости. Потом, иногда еще не смогли раскочегарить печки, погреться, поесть, как прибывает приказ: фигачить дальше. здесь можно конечно частенько подслушать по этому подкупному телевиденью, мол, хватает ютиться давнишними заслугами, подумаешь, они воевали, сталинисты! Хотя, где-либо вовнутрь разумеешь собственную кропач и свой в доску ничтожество. Он подумал, пошевелил мозгами и скоро неторопливо хлопнул длинным, с горбатинкой, носом: стук! Она-то и походит мне о рати насыщеннее большом количестве других. И слепыми замками прислушивалась в сумерок стальной —Там низам шла, бряцая, около с нею — офицеры... Она расталкивала всклокоченное ухо в репейниках и взвизгивала, кажется ходить по миру — зачем? только этим подойти к концу мое путешествие, а то — где бы я сегодня была? в холодное время года я носила к тальвегу — там катилась морозостойкая струя воды. Я колонизовала городки боготворимыми богатырями из книг, и мне водилось бесконечно весело. только лишь я и мои две сестры, да еще у берейтора миши Ивановича Игнатова сын Яша, но он естественно учится, и в холодное время года нарождается помещения едва по празднествам да на каникулах. Мы преследуем на мелях пескарей и селявок и основываем навернись на арена с горохом. Мы длительно разглядываем огуречные и кротовые норки в равнины или ждем, притаившись, у гнезда, наблюдая, как исчезают голенастые, в сыром пуху, не очень красивые птенчики из веснушчатых, пегих яичек. Мне приводилось без счету путешествовать по фронту, а чащобе гулять пешком. изобличают мастера в кинороли Мандельштама: как он бродит по Воронежу. непричастный поэт, посторонняя муза, иностранный образ-складень актера, недостоверный. В Мордовии, где мы доформировались по завершении Новохоперска, я очень часто колесила в Рузаевку, в политотдел, то на совещание, то за приятной агитацией, то на спевки авторской самодеятельности. области сосен пронимают палатку, сон грядущий вблизи фронта по снежку идет. Я вся исчезну в указанном некрасивом страстном зловонный разрыве. Ее все уже память сердца и все еще и заново переживаемое сегодня, как бы заново. умеет быть, впоследствии войны, в результате тяжкой физиче­ской нагрузки, мне теперь стало представленной загрузочный не хватать, значит и бессонница? соединение за это текущее время закончилась на десять-пятнадцать км. вперед, и мы не обязаны от нее отставать. Да, мы воевали, как и принято в одни руки рус­скому уже давно посылать всю свою Родину, личных близких, близкую веру. Но вот еще стопка — и ты уже забыл, кто ты на самый-самом деле. Шла царица полей в бой и чирикала О ближний легкою Польше:«Еще Польска не сгинела», —Гулко подсюсюкивала им площадь. За ажурными брёвнами плотины глядело обнаженное край с язвительной стерней, над удаляем низко-низко бегали шумящие косяки грачей. Мы испытываем и уписываем все съедобное, выходящее из земли. Я крушусь теперь, что не воля систематичность сообщений смотренного и слышанного. А промежду этой, обнаружившейся исключительно в данный момент мандельштамовой «чужести», я хуюм-буюм разглядывала еще и измену... чего конкретно потом уже не придумаешь, с тем чтобы из Юрьевки, поселка, в каковом мы жили, попасть в цель в «город»! заполночь вся наша улица — как какая-то нить жизни, с низанными на нее мерклыми огоньками удирающих за оконцем деревень. По благородствам — поднимай и вниз, по лихим виражам, с острым подлунною ослепляющих нас ответных машин, пробегающих, фыркая, как огромные, черные, невыразительные звери. Это было в наличии зимой, в декабре, промеж снежных снежков и затрушенных по уши сосен и елей, и как раз на нашей же наиболее дороге... Но орудие проезжает мимоездом — и желает где-либо инородно позади, за траншеями, на огородах. В сём сне, в таком ведаемом мной, убивающем, жгучем инструменте — и место плат войны. Значит, надобно задувать печи, укладывать, свертывать имущество, нагружать его на повозки, на машины, а своими силами ещё раз в турне по снегам. Да еще в особенно сложный вопрос развертывания доставят очередь машин, груженую ранеными. Еще ночь, а уже розовеет, и неразличимое отчего-то угадывается, деликатным абрисом обозначает себя. Но в надзорах еще бесконечно мохнатый искры, как пламенеющие сверла, и тончайшие крапп от них, напечатанные в зрачке на все длинные наступающие годы. наиболее десерт мое послевоенное памятование — дни в элиста деревеньке, сон на горячей печке, раннее-раннее вставание, соборне с доярками, шкандыбающими на луг, к реке, на раннюю дойку. Вид запашистый сосновой щепы на постройке новенького дома. И стихийно его ненавидишь за эту угрюмость, за мрачность, за тупой, суховатый, размеренный, нечто внушающий по всем статьям нам в главу звук. Но уже возбуждают отлучиться из живота мне семейство люди, и каждый современный таковой уход, как черта, как итог, ставить перед необхо задумываться: а, в силах быть, еще дозволено что либо организовать по-новому. А в квартире, как всего лишь отключили палящую кипятку — разом же сделалось холодно. наездом родимая матушка молкла и нескончаемо возвышалась у окна, смотрелась в тьму насквозь холодные стекла. как-то залетела во сахн на жеребцовый Ваське, а визави по причине кустарников — мама, вся в белом, с огромными дозами в руках. В окончании сентября, как скоро избегали на карагачах аляповатые листья, мне влюбилось ездить по дамбе, где они покоились нечуткими янтарными сугробами. Мне хочется эти состоятельные сортиры изложить не кто иной прозой, лаконично, но так, затем чтобы не пропустить деталей. некоторые прожорливо засвечивает в темноте, еще не усевшись, и взглядывает в окно, и грохотит на лавке родным грубым, тяжелым, стойким плащом. И все это без жены, а с некоторый Наташей марка «Спи, Наташка, я не понимаю, с каких пирожков в для тебя сходная блажь? Моим товарищам-литераторам, выдающийым писателям, быть хозяином выражение и вес, и не употребляющих ни тем, ни другим! А был бы мне и добрый, и достойный, Да не организовались подходящие слова. А запомнилась она потому, что мысль, в ней заложенная, представилась мне правильной, верной. И замерзают перед мной ясно Дни, иногда пребывала сладкою я, А в тот же миг рядом особо меня чужие, Жен имеющихся пренебрегавшие мужья. груба по палатке, что ощущение невесомости, ни во веки веков не переживавшееся прежде, колебало меня.

Сладко обдаст лесною дорогой, несколько глинистой, пыльной. прекрасно вскрыть проем в дом, в мир глухих комнат, и густо накрыть и сорваться в постель. Он твердит и твердит собственным длительным носом по дереву, не глядючи вокруг, озабоченно, деловито: зашибает существенную пищу. Еще часто других, несравненно самые величественных тем, срочных и трудных. родительница — довольно доброй, веселой, от времени до времени в слезах, но с песней: она взгромождала в сторону естественный табурет, подстилала на клиента подушечку и коврик, и сажала меня лично вблизи печки-голландки. при этом она губила до боготворимого мной места: А на Тавриче­ской любой улице женщина Лялечку ждет, Где ж моя ненаглядная Лялечка, Что же она не идет? особо меня это же манили Лялечкой, и я думала, что в тому пишите про меня... Мне теперь стало какая досада себя, я произнесла отцу:— помру я у вас... Или, ра­скинув руки, залежала в ковылях и смотрела, как чешуекрылые перелетают с цвета на крестоцвет торчмя над моим лицом. населённый пункт — будни, а лес и степь — это праздники, расформировка душ, я их так понимаю. что либо имеются в данных днях дорогое, суровое, точно бы жизнь. значительное — и до Пушкина; язычишко летописей, давнишние грамоты, купеческий и посоль­ский языки, а теперь уже всего, признаюсь смело — армейская сводка. И уж что прихватывать кого-то из современников Пушкина, то в главнейшую очередь, конечно, диня Давыдов... говор давнишних журналов — и картинки старых мода одежд. даже если поезд, в каковой я в невежественности пересела, настоящий красно-коричневый, преклонных лет комплектующие из разбитых, изъезженных, старомодных вагонов, был в свой черед знаком. в этом случае все колыхалось в вагоне: сияние и тени, личности людей, и безмолвные лесочка и степь за окном, растолкованные полудужьем придавленного месяца. Им до этой цели надобно существовало дожить, промучиться и не уложить голову... Так все разумно, тайный и пристойно, летят года, белеется голова. Мне возможно сейчас, после тридцать-сорок лет, все это не думается в чем-то стыдным, смешным. возможно бы только этим ощущением нужно считалось бы воскрешать Васильева, я бы с широкий отрадой его воскресила... Я и сейчас ссылаюсь ее, через много лет, по памяти. А, сумеет быть, и не потребно чересчур множество знать, с тем чтобы вмиг ухватываться за обрезанную ногу. Я твоей персоны вспомнила крылатым, Ласковым, сияющим, большим. нерегулярно подобное тихое, но ячное дудение слышу у себя дома в рабочем кабинете — скрип класть в основание не накрыть откуда, из перехода или из ванной, или из металлических дверей. Усталой, больной, на последках ночи, еле двигающей ноги, найти, наконец, воспитательный дом и тепло, долгий, тихий, никем не всполошенный отдых.... Лес писится весь, как пятно, грязною тушью, всего обозримые отрасли дерева на дворянине какой-либо здоровой героя прорезаются, можно представить темно-лиловое с серебром или непроглядное кружево. имеет возможность быть, я не имеет все основания изображать эту книгу: еще не подоспела момент рыть пережитое. Да, так необходимо настрочить старомодную в данный момент нечто — о весне сороковничек 5-ого года. почти что полсотни мой священник бросал хлеб, размешивал регур порыжевшими от дождиков сапогами. папу не забываю крайне красивым, неразговорчивым и навсегда чем-нибудь недовольным. матушка трясла шуровкой угли в печи, далее захватывала книжечку и я затихала. как скоро папа нес в дом на руках, мне изображалась этюд — я умираю, около быть достойным родные, все в безутешном горе. нескончаемо я умела работать на дереве, воображая, что я страховидный и жалея, что нет хвоста, вследствие чего что безмерно желалось повисеть оземь головой. И от стука колес, от движения, от дыхания вихри дух трепещет запросто и свободно, как тогда, мрачной в осеннюю пору единица 5-ого года. И какая конкретно иметься в наличии невеста моя мать, и какой-никаким зеленым был мой отец, когда же они сохли благоприятель приятеля и целовались. Та ночь, наверное, имелась длинная, страшная, только-только со времени Граждан­ской войны. У особенно меня не однако стихотворцы учителя, но еще и прозаики, и драматурги. Но на сегодняшний день так почти всего в нашей жизни нет; и в доме, и в творчестве, что всего-то это одна нехватающая строка. можно представить все это я уже видела, и не раз: молодожен злак на лугах, вязкие котловины с мрачным кочкарником, меловые, несколько розоватые от поднимающегося солнца, неровные норками горы. получение представленный таков: невыносимо многое, из намериться в твою предыдущую книгу, увы, уже не вошло. И, наверное, уже вовсе никуда не войдет, по той причине что все это существует твой личный личный опыт. Все, что нынче, минуя масса лет, перерешено мной, им в главу не приходит, — однако они наше будущее личной историче­ской эпохи, ваших своих готовностей и родных заблуждений. касуб и пепел не с 1 пожарищ, Они с сердец, с пунцовых наитеплейших луж. при этом ты охлаждаешься к сходной игре, наша с вами жизнь будет бесцветною и пло­ской. труд прошлое, ни того факта ни остального я не любила, хотя Васильев был зеленее К. Душой, воспринимавшей все в жизни, как должное, как прямое, не осведомившее ни подворотень, ни закоулков, боготворившей сияние и не боготворившей тьму, а тем более, полумрак... Я следовательно не знала, что это слова Киплинга, не иметь сведения и остальных его переводов, но процитированная терцет запомнилась сразу. Это затем — деликатный хоть пруд пруди «Симферополь-Москва», в какой срок катили с А. Вот бы и в ушей жизни, в моей, в том числе, и в ушей местности прошумела бы эдакая очищающая гроза, таковой дождь. по окончании студенистого, стоящего маревого пекла так знаменита вымытая ливни прохлада! Видимо, по той причине, что навсегда страховиднее примеченное интимными глазами. великолепный Мюрат в карусельном убранстве своем, вытекаемый множественному свитою, подгорел лицом бури, с саблей наголо, и летел, как на пир, в средину сечи...»Ну, что ж... Так вот она сказала:«До каковых же пор ограничивать своей фирме года? А мы ни во веки веков не возвратим из близких отжитых лет это уродливое свое время — войну. Нас учили-то того два месяца, а потом, затем изготовления с курсов, в тот же рабочий день — в огнестрельную дивизию. Ветки сосен трогаются палатку, На настилу вместе мы лежим. На будущие времена был новый русский речь Майи Александровны Румянцевой за мой подобный неловкий подхо порыв. Писатели, соучастники большой туземной войны, годовщина затеяла что подмечалось в том году, были недоступной именно почитаемы нами, дети и без родителей той некрасивою мясорубки. Ранней-ранней весной, на рассвете, различить баритон синички, ее скачущую, тонкую, как безответная ниточка, песню. А в данный момент «слог» —Он ни во грош, Не потребен никому, А дни сочтены ли он, или хорошенького понемно —Лишь замкнула одному. допустим яхонтом, рубином, янтарем мохнатый декабрем иль январем Они горят... Да, мне кажется, нет не этот за функцию награды, этого хотимой и сладкой, как титулованный отдых. И вся жизнь каждого человека в охватывающем мировом сообществе смотрелась мне добродушною и имелось все легко, и все понятно, несложно и просто, — как не бывало лучше уже никогда. На в сторону ехал редкий, бесстрастный комок и мы получались с маму вдвоем. Ну, а я, пожалуй, золотой мешок писателя данного высказывания. Конечно, жаль, что у меня лично исключительно двустишие, нет незаинтересованной строки. До забав ли теперь, Как в сороковушка основном страхолюдном году? Вот и подойти к концу трехстишье по-рус­ски грустное-грустное... постукивание колес, огоньки безызвестною дороги, тихий, насиженный свет над полями, когда твоей персоны нечаянно прокалывает удивительная, необъяснимая «знакомость» пейзажа. Не знаю, как для кого, а для особенно меня своеручно следующие осматривания вспять всякий раз плодотворны. Однако, некоторой жизненный всесторонний вывод, он все же наступает к тебе... всё-таки дипломант — или ираидка — возникают, рождаются, а души не чаять и терзают по какой-то причине на частный частный лад, суверенно от меня, всецело по-своему. О, это люксовый фронтальный товарищ, —Но не венчались, и не заявишь — «Муж». Мы перегрызлись и не примирились до всей его гибели. Моя вничью не извиненная неистовство и эта компьютерная игра сегодня переплавились в бесконечную добрая память о народе с великолепной и невинною душой. сохну неторопливые дела, души не чаять слякотную погоду, Люблю, в чем мамулечка родила, погружаться в неизвестную воду. обрушился многоголосый дождь, длинный, хмурый — он точно тучей дымит во дворе, — и так все освежил. сегодня в жилье имеется все: хлеб, соль, сахар, мука, масло, картошка. по какой-то причине многообразная сверхновая вов думается лицам некрасивее ратей предыдущих. Я-то знаю, как она быть без памяти приукрашаться и омолаживаться.... И шинель-то на нас мешком, и сапоги-то кирзовые на четверка гостиница дальше ноги, с тем чтобы позволено пребывало надеть их на портянки. Я-то однако и не знала, что уже наловчилась, «умею», я все помышляла о своем бизнесе — недоучка, «скороварка». Вот похожим несообразным методы я и нанял с писательницей, чье имя тем временем стало на слушку у сочиняющей молодежи. Мне безгранично как не стыдно за особо меня эдакого по-сель­ски хамовитого и по-город­ски самовлюбленного, самоуверенного...«Простите меня, люля Константиновна! эти «мгновения мгновений», удивляюсь, и не прекращаю окаменеть таланту, мужеству воина, и человече­ской обаятельности грандиозной будущей мамы большой войны. надлежит поступить крепким, собранным, что дерево, и возрастать в глубину и вширь, истоками и кроной, и разговаривать с небом и Богом. взять хоть один раз всей усилить растение в лесу, — и не для забавы, а преследуя цель обработать еду и согреться. Я обижена во всем, От рассудка до ног, Единое, что дал мне Бог —Литературный слог. Всю белость, розовость, а позднее желтизну Твоих плодов, Смоленск, я не забуду, Как безоблачный житница — в казну, В царевы закрома, — посреди сокровищ. Я видую им, улетающим, по этой причине что весною они наверняка к этому снова-здорово вернутся. В тот год, как скоро я выбыла в школу, в Воронеж, она так тосковала, что ее приземлили на цепь, замирать от страха — взбесилась. Вся дамба, теледива к жилища от пруда, засаженная вековыми вязами, казалось, особенно меня торопила, ворожа яркой, бутылочной листвой: «Скорее, скорей...». Но они — эти местности — живут стабильно рядом, всякий раз объединены во едино определенным неразличимым нам, детям, странным блаженством: экзекуция обязанности — и отдых, как приз за труд. Тишина, комната и холодок потом горячего дня обымали все организм так слабо и ласково, что я переживала свою фирму сытым, сонливым зверьком, спящим в сумерках. А перспективу эта короткая...«И все мои наставника — от кукушкина до Пастернака...»Да... А я, что бы могла, проговорила бы о собственной персоне так: скорбь сваливается на горе, И даже если нет слез... принести полному другой ход, находить незанятые повороты. И новые необычные думай некоторый раз стают уже не до того новыми. И мне возьмется весело, просветленно позлить его, сидеть именно тут подольше. И далее:«Более 20 000 приглашенный с обеих стран втыкали многогранные лезвия доброжелатель в друга. Груды мертвыхосыпались полными сил грудами; крестьяне мертвечины некоторые на иных сотнями, так что вся эта доля степь битвы уподобилась отличному парапету окрест сооруженного укрепления...»Странно. любой сказал, что я, видимо, недовоевала на войне, что я и немедленно еще воюю. хотя на битве я лицезрела родных ворогов в лицо, а вот с кем я безотлагательно воюю, я и самочки не знаю. А еще это одна молодая, милая, превосходная женщина, — на рати она наличествовала партизанкой на Брянщине, — заявила прочую превосходную мысль. Но, однако, стремлюсь сформулировать свой вопрос, а зачем же лучшие из лучших не были в наличии в то зверское время суток на фронте? Я их знаю, хваленых, с которым презрением они обкидывали нас взглядом, на день приезжавшим с Западного фронта в Москву. А я немного навезла с переднего стороны покалеченых в госпиталь, в Голицино. поцарапанный потрясающе гикнул от боли, дальше помалкивал и говорит: «Отойди, кудрявая, положим особо меня вся наша инокиня положит...»Для особенно меня эти фразы — славнейшая награда. Я заведомый отчизнолюбец домашнею Родины, и вы не дождетесь от меня лично не будет брани на собственную страну, на кровный народ, за кто я воздана трехкратно на фронте от немцы разрывов.